Литтл Маунтинмэн

Рефрен, кумиры, непредвзятость критики и другое

Рефрен, кумиры, непредвзятость критики и другое


  

Пишет некто Кисляев. А мы-то на самом деле знаем, что это никакой не Кисляев. А покамест не скажем кто.

                                 

«Я московский Гамлет. (Круто! – прим. автора статьи, а он живёт в первой квадриге 21 века) Да. Я в Москве хожу по домам, по театрам, ресторанам и редакциям и всюду говорю одно и то же:

– Боже, какая скука! Какая гнетущая скука!

И мне сочувственно отвечают:

– Да, действительно, ужасно скучно. (Разумеется: ни айфона, ни телевизора, ни интернета – прим. автора статьи)

Это днем и вечером. А ночью, когда я, вернувшись домой, ложусь спать и в потемках спрашиваю себя, отчего же это в самом деле мне так мучительно скучно, в груди моей беспокойно поворачивается какая-то тяжесть, – и я припоминаю, как неделю тому назад в одном доме, когда я стал спрашивать, что мне делать от скуки, какой-то незнакомый господин, очевидно не москвич, вдруг повернулся ко мне и сказал раздраженно:

– Ах, возьмите вы кусок телефонной проволоки и повесьтесь вы на первом попавшемся телеграфном столбе! Больше вам ничего не остается делать!»

Хороший кусочек. Но какой-то почти обыкновенный. Тут же приходит на ум Москва или Питер, годов этак восьмидесятых конца 19-го века. Как определили век?

Элементарно, Ватсон! Включите дедукцию: «незнакомый господин», «телефонная проволока», «телеграфный столб» с какого века это всё?

Ну вот, ещё выдержка, оттуда же:

«Я с купцами бормочу о том, что пора бы Москве завести торговые сношения с Китаем и с Персией, но мы не знаем, где эти Китай и Персия и нужно ли им еще что-нибудь, кроме гнилого и подмоченного сырца. Я от утра до вечера жру в трактире Тестова и сам не знаю, для чего жру. Играю роль в какой-нибудь пьесе и не знаю содержания этой пьесы. Иду слушать «Пиковую даму» и, только когда уже подняли занавес, вспоминаю, что я, кажется, не читал пушкинской повести или забыл ее. Я пишу пьесу и ставлю ее, и только когда она проваливается с треском, я узнаю, что точно такая же пьеса была уже раньше написана Вл. Александровым, а до него Федотовым, а до Федотова Шпажинским».

Тоже обыкновенно. Но при этом некоторые бытовые тонкости. А также узнаём, что и в 19-м веке читатели и знатоки театра попадали впросак. Это радует. Так как напоминает нас сегодняшних. И говорит о том, что, вот, те наши, близкие, «предки» совсем не лучше нас теперешних. Они тоже не все профессора, но и не полные болваны, хоть у них нет интернета, и цифры они не складывают на калькуляторе, как наши теперешние детки. Что не может не говорить о некоей лени и даже отуплении, деградации современного человечества взамен на блага цивилизации.

Цитирую ещё:

«Оттого, что я ничего не знаю, я совсем некультурен. Правда, я одеваюсь по моде, стригусь у Теодора, и обстановка у меня шикарная, но все-таки я азиАт и моветон. У меня письменный стол рублей в четыреста, с инкрустациями, бархатная мебель, картины, ковры, бюсты, тигровая шкура, но, гляди, отдушина в печке заткнута женской кофтой или нет плевальницы, и я вместе со своими гостями плюю на ковер. На лестнице у меня воняет жареным гусем, у лакея сонная рожа, в кухне грязь и смрад, а под кроватью и за шкафами пыль, паутина, старые сапоги, покрытые зеленой плесенью, и бумаги, от которых пахнет кошкой. Всегда у меня какой-нибудь скандал: или печи дымят, или удобства холодные, или форточка не затворяется, и, чтобы с улицы в кабинет не летел снег, я спешу заткнуть форточку подушкой».

Это уже вполне живописно. Напоминает Гоголя, чуть-чуть Чехова, может быть графомана Боборыкина, Соллогуба, А.Толстого. Могли написать похоже: Крестовский, Успенский, Гарин-Михайловский, Короленко.

Честно говоря, если бы это написал я, то, безусловно, не возгордился бы, но сказал бы сам себе так: «А что, вполне сносно: можешь, когда захочешь, хоть и пишешься в графоманы. Бери машинку времени и жми, где обозначен конец девятнадцатого века: заработаешь бабло, переведи его в слитки».

Попутно отмечу, что вначале писатель пишет слово «азиат», а ближе к концу читаю это:

«А между тем ведь я мог бы учиться и знать всё; если бы я совлек с себя азиЯта, то мог бы изучить и полюбить европейскую культуру, торговлю, ремесла, сельское хозяйство, литературу, музыку, живопись, архитектуру, гигиену; я мог бы строить в Москве отличные мостовые, торговать с Китаем и Персией, уменьшить процент смертности, бороться с невежеством, развратом и со всякою мерзостью, которая так мешает нам жить; я бы мог быть скромным, приветливым, веселым, радушным; я бы мог искренно радоваться всякому чужому успеху, так как всякий, даже маленький успех есть уже шаг к счастью и к правде.

Да, я мог бы! Мог бы! Но я гнилая тряпка, дрянь, кислятина, я московский Гамлет. Тащите меня на Ваганьково!»

И в этом тексте уже нахожу «азиЯта».

Вот ведь, думаю, писатель известный, а также проскакивает неряшливость, или такой подворотно-дворницко-гимназистский сленг.

Текст даже не пропитан морализированием, а он совмещает диванное ничегонеделанье с головной болью по поводу судьбы народа, самодержавия, демократий и своего местоположения в этом столпотворении.

Ну, думаю, этот писатель точно не буревестник революции, не Базаров, не Обломов. Ну а кто же тогда? Это я вас спрашиваю. Так как я–то ларчик открыл заранее.

Но тут читаем завершающую фразу:

«Я ворочаюсь под своим одеялом с боку на бок, не сплю и всё думаю, отчего мне так мучительно скучно, и до самого рассвета в ушах моих звучат слова:

– Возьмите вы кусок телефонной проволоки и повесьтесь вы на первом попавшемся телеграфном столбе! Больше вам ничего не остается делать».

Опаньки! Эту фразу (о телефонном проводе) мы уже читали: в самом начале.

Этот приём называется рефреном. Фраза, прозвучавшая в начале, повторилась в конце. Это уже искусство. Театральное и литературное. Напоминает Набокова с его знаменитыми словами в конце и начале «О, Лолита, свет моих очей, огонь моих чресел…». За правильность цитаты не ручаюсь.

Неужто Набоков?

А вот и нет. Это Антон Павлович. Который Чехов.

Это правда. И это доказано. С помощью его же письма издателю.

Но интересен другой момент.

Подписываясь неизвестным Кисляевым, и уже будучи известным мастером малой прозы, Чехов решил проверить на себе непредвзятое мнение критиков.

И он его получил. Критика по большей части была порой убийственной, порой отрицательной, но с отметинами о имеющихся «вкусных кусочках прозы», что, по их мнению, говорило о некоторой, неполной, безнадёжности автора.

А мы-то знаем всё. Что это великий Чехов – образец и камертон.

И поэтому, такие огрехи критики, нам кажутся, с одной стороны, смешными.

А с другой стороны, мы знаем теперь то, что в прежние времена критика была пожёстче теперешней: когда положительный отклик критики можно запросто купить за рубли, а лучше за баксы.

А можно обойтись вообще без профессиональной критики, обойдясь рекламой. Издательство само позаботится.

И похрену такому издательству, что книжка-то на самом деле «гэ» и ни в какие ворота: главное, чтобы продавалась: побольше грязи, крови, секса, помоек, стрельбы. С другого конца: рюшки, юношеские сопли, бабские фантазии – и вперёд!

А также знаем, что раньше могли «утопить» кумира, не особенно жалея вероятного гения, и даже не предполагая о том, что жёсткая критика вообще-то полезна не только автору, но и потенциальному читателю.

Литература от умной критики чистится, а от злорадной крепчает и вырабатывает иммунитет.

А также: кумир тех времён, сам, порой, был заинтересован в наличии непредвзятых мнений.

Чехов, в данном случае, операцию «Непредвзятость критики» провёл с блеском. Мнение критики, коллег и читателей он получил.

Записи из этого журнала по тегу «лечебник_графомании»